И осторожно добавляет:

— Ты стал специалистом по деспотам. Что нового у господина Юпитера?

Периодически он это спрашивает, имея в виду мои заметки. Я избегаю ими делиться, но вдруг ощущаю в себе потребность хотя бы немного раздвинуть занавес:

— Он размышляет о тайной полиции и об оценке ее деятельности. О разного рода странных связях.

— «Опасных связях», — смеется Матвей.

Типичная реакция книжника. Но выглядит она неуместной. Я недовольно его обрываю:

— Имею в виду совсем другое.

— Что именно?

— То, что эти связи бывают, с одной стороны, неожиданны, с другой стороны — неоднозначны.

— Резонно, — кивает Матвей, — резонно. Подумать только, что дочка Пушкина стала женою сына Дубельта. Мог ли наш бедный поэт предвидеть, что после смерти он породнится — о, Господи! — с Третьим Отделением.

Выразительно пожимаю плечами:

— Такое случалось и при жизни иных писателей. И — не последних. При этом не по воле Господней, а по их собственной.

— Кто же это?

— Возьми хоть Даниэля Дефо. Милого спутника нашего детства. Не просто вступил в тайную связь с тайной полицией — много больше! Он ее реорганизовал.

— Вот тебе и Робинзон Крузо!

— Вот тебе. Такой Робинзон.

Матвей задумчиво говорит:

— Занятно. И ты полагаешь, Юпитер мог знать эту часть его биографии?

— Конечно. Он очень многое знал.

После паузы Матвей произносит:

— Знаешь, сейчас я подумал о том, что эта его темная жизнь, возможно, и поселила в Дефо мечту о необитаемом острове.

Это достойное прекраснодушие невольно вызывает досаду:

— Вот как? Почему ж она темная? Бурная, неординарная жизнь неординарного человека. Даже смешно ее судить по правилам хорошего тона.

Зол на себя. Мои догадки, вызванные игрою теней, — и Малиновского и Азефа — имеют касательство только к нам — ко мне и к Юпитеру. Всем остальным нет доступа в запретную зону. Сколько уж раз пришлось убеждаться: надо оберегать свой секрет и никого не пускать в заповедник. Отколупни лишь кусочек тайны, — тут же она становится плоской, втрое дешевле своей цены.

Зол я, естественно, и на Матвея. За то, что он вытащил из меня то, что до времени нужно прятать, и, прежде всего, за его сомнение в том, что Юпитер знал про Дефо. Какое снобистское высокомерие! Меня так и тянет его спросить: да кто ты, что есть у тебя за душой, кроме твоей библиомании, названий непереваренных книг? Творцу сверхдержавы недоступны такие предметы, скажите на милость! Зато уж тебе понятно все — и то, что Дефо терзала совесть, и то, что ему хотелось на остров — укрыться от себя самого. Должно быть, Дефо тебе исповедался. Ты прав, я чувствую Кориолана. Могу понять, как его тошнило от этих плебейских представлений о зле и добре и уж тем более от этой плебейской самонадеянности.

Матвей между тем размышляет вслух:

— А в общем, это даже традиция английских писателей — время от времени немного побаловаться с разведкой — Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Ле Карре…

— При чем тут традиция?! — чуть не кричу я.

Но входит Ольга, зовет нас ужинать, Матвей оживляется, целует ей ручку. Доволен, что можно сменить регистр.

Иду к столу, мрачновато думая: Кориолану было полегче. В его эпоху интеллигенты не осознали себя таковыми. И потому — не так суетились.

17

Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Как свидетельствует история, главный жанр в искусстве — ода. Ода, выраженная в музыке, — взять, например, «Жизнь за царя». Ода в камне — все эти памятники. Что говорить об оде в слове и — в особенности — в поэзии. Можно составлять антологии.

Если угодно, ода — итог. Прежде всего итог развития. Духовного, да и человеческого. Поэты — люди от мира сего. Хотят обратить на себя внимание. (Могу их понять — затеряться просто.) Сперва независимы и горды и — наподобие Мандельштама — все задирают свои подбородки. Они начинают не то с протестов, не то с манифестов, пусть зарифмованных. Но все кончают одним и тем же — «большевеют» и пишут оды. (Словцо, сочиненное Мандельштамом. Вполне в его духе. «Большевеют»…) Можно сказать, что почтенные классики создали модель поведения. Славлю, но не теряю достоинства. Гораций воспевал Мецената. Державин — Екатерину, а Пушкин — императора Николая Павловича. Свободно, по велению сердца, готов послужить, Ваше Величество. «Нет, я не льстец, когда царю…» Главное — сохранить лицо.

Вот и нынешние инженеры душ… Даже и те, кто озабочен, чтоб выглядеть благородным образом, мечтают о своих Меценатах. Кто подсознательно, кто осознанно — все они ищут покровительства.

Чаще всего бегали к Горькому. Горький обожал опекать. Одновременно изображал и праведника и генерала. Считаться всесоюзным ходатаем — входило в репутацию праведника и тешило генеральское сердце. При этом он сам был тоже зависим. Когда его стали меньше печатать, а слава его начала закатываться, он быстро оставил свой райский остров, вернулся туда, где его ждали и чин, и почет, и тиражи.

Авель Енукидзе, он тоже любил поиграть в доброго барина. Любил протянуть по-дружески руку. Особенно — красивым актрисам. Сослали любовника Степановой. Авель помог этой декабристке съездить к нему, потом помог перевести его поближе. Не меньше был популярен Бухарин. После того, как прочел доклад на съезде писателей, тоже ходил в таких заступниках и ходатаях.

Все эти игры плохо кончаются. Прежде всего для самих покровителей. К тому, кому ты сделал добро, всегда испытываешь симпатию. А это значит, что он тебя использует в своих интересах. Где теперь Авель, где Бухарин?

Бухарин мне по-своему нравился. И оттого я его опасался. У нас с ним история отношений была и долгая и непростая. Было в нем, было свое обаяние. Но он все испортил. По собственной глупости.

Надо сказать, он просто по-детски хвастал своей мускулатурой. Однажды, при Томском и при поэте Демьяне Бедном, я пошутил — мол, Николай, не надо хвастать. А он мне предложил побороться. Стыдно признаться, но и я — совсем по-мальчишески — согласился. И он положил меня на лопатки. Не стоило ему это делать. Кажется, он сам это понял, почти сразу же сильно заволновался, пытался перевести все в шутку, даже кричал, что я поддался. Я тоже не показывал виду, что уязвлен, но с этого дня решительно все переменилось. Не мог простить своего унижения. Не мог относиться к нему, как прежде. Даже и к тем, кто при этом присутствовал, стал испытывать недоброе чувство. Не виноваты? Нет, виноваты. Человека, который возглавит страну, никто не должен, никто не смеет увидеть лежащим на лопатках.

Все мы в тот день сделали вид, что ничего не произошло. Он сделал вид, я сделал вид. Так, пустяки, ничего особенного. Просто побаловались друзья. Я после неоднократно подчеркивал, что больше всех я люблю его, что он мне ближе всех остальных. Его называли «любимцем партии», я кивал: разумеется, ты любимец. Он верил, его тянуло ко мне. Помню, когда он влюбился в девчонку, когда ошалел, решил жениться — любовь, любовь, высокое чувство, — пришел советоваться: что делать? Я ему тогда же сказал: ты спрашиваешь меня как друг, и я как друг говорю: женись. Подумаешь, горе — тридцать лет разницы. Мы с тобой всех молодых унавозим.

Действительно, говорил как друг. А все-таки не питал доверия. Хотя, безусловно, в нем что-то было. Не было только самого главного — позвоночника. Станового хребта. Хвастал своей мускулатурой, а между тем был слезлив, как баба. Все его хваленые мышцы не сделали из него мужчины. Геракл, который пускает сопли. Защитник обиженных и оскорбленных. Такая отзывчивая душа. Каждому в ней найдется место. И академику, и мужику.

Что и говорить — гуманист. Уж он бы нипочем не решился взять хлеб и загнать деревню в угол. Пугать нас голодомором он мог. А выдержать лихолетье не мог. Но тот, кто учился в семинарии, тот знает Библию назубок. Поэтому я не терял головы. Помнил, что семи тощим коровам на смену придут семь тучных коров. Надо найти в себе силу и выдержку и пережить тяжелые годы.