— Понять. Вы отказываетесь понять, но я не имею на это права. Играть его — мне.

— Ну, как же, как же! После полувека страданий, после проклятого столетия, когда свихнувшаяся история едва не отправила всех в крематорий, мы все еще силимся — по-нять, все ищем в сумасшествии логику. Все препарируем, все исследуем, уже не хватает ни духу, ни силы крикнуть, что мы не пыль на ветру.

Ловлю себя на том, что привычно послеживаю за оппонентом. Он, безусловно, разозлен, но вместе с тем весьма патетичен. Он гневен, но это ему импонирует. Художническая воодушевленность и благородная гражданственность — не правда ли, яркое сочетание? И заразительно, и эффектно.

На улице меня ловит Ниночка. Она успевает пожать мне пальцы и с придыханием прошелестеть:

— Я нынче приткнулась в уголочке. Вы замечательно репетировали.

Дома рассказываю Ольге о терниях творческого процесса. Как это не однажды случалось, она не спешит принять мою сторону. Естественно, для моей же пользы.

— В конце концов, это его спектакль. Ты же обязан с этим считаться.

— «Его спектакль»! Я в нем участвую не в качестве марионетки, милая. Я этот спектакль тащу на себе. Кому из нас выходить на сцену?

Зашедший на огонек Матвей покорно поддакивает Ольге. Он это делает всегда — с готовностью, даже с энтузиазмом.

— Но Глеб же не требует от тебя, чтоб ты играл отношение к образу. Он человек профессиональный, не из урюпинской самодеятельности. Приспособления и находки — дело твое, но ему, естественно, важно, с чем зритель уйдет из зала. Не зря же он взялся за это действо. Почуял в атмосфере азот.

— Вот-вот. Всю жизнь трудится носом!

Слова мои грубы, несправедливы, все, что Матвей говорит, разумно, но точно какой-то бес мной владеет. Бедный наперсник только вздыхает:

— Убей меня бог, я в толк не возьму. Ты не хотел эту роль работать. Даже боялся, что давняя злость может в тебе подавить артиста. Странный конфликт! Вы сходно чувствуете, а думаете при этом врозь.

Если б я мог на это ответить! Все ясно только моей жене — в ее глазах я легко читаю почти героическую решимость терпеть эти выходки психопата.

Не надо было мне соглашаться на роль Юпитера — слишком болезненным было мое к нему отношение. Я появился в год его смерти. В крохотной стайке первых ласточек — задолго до вала реабилитаций — в Москву возвратился мой отец, и поздней осенью моя мать вытолкнула на белый свет недоношенного звереныша.

Отец с нами прожил лет пять или шесть, и все эти годы не жил, а маялся. Неволя его иссушила и высушила. За целые сутки мог не сказать и нескольких слов. И это молчание меня и томило и завораживало.

Я ощутил себя сиротой сразу же, когда он нас оставил, уехал в провинциальный город. Смерть его, наступившая вскоре, лишь узаконила безотцовщину. Неистовая властная мать меньше всего винила его — и постаралась мне втолковать, что не отец изувечил ей жизнь. Сделала все, чтобы я узнал, кому мы с нею были обязаны. Она — одиночеством, я — сиротством.

Я вдосталь наслушался и ее и тех, кто любил моего отца — его друзей и его подельников. Я прочитал едва ли не все, что было написано о Юпитере и странной среде его обитания. Очень возможно, что горькое знание определило мою судьбу. С одной стороны, истончило кожу, почти лишило ее защиты, с другой — будило воображение и заодно все дальше отталкивало от всех нелицеприятных подлинностей. Чем злее, опаснее и преступней выглядел повседневный мир, тем восхитительнее казался мир сочиненный и условный (в ту пору он еще, слава богу, не назывался виртуальным).

Однажды я прочел о Вахтангове, о том, как в стране, разоренной войной и сокрушенной переворотом, он строил студию-монастырь, о том, как надеялся в ней укрыться, спастись и спасти — себя и других. Я понял, что это и есть мой выход. В придуманной жизни возможен смысл, в реальной — он давно упразднен.

Актерская клятая тяга к соблазну! Глеб Пермский разбередил, растревожил, сыграл на дудочке, поманил. Вот наконец возможность разгадки. Слиться с Юпитером и постичь магический секрет Сатаны. Я знал расхожие определения, наслышался про мастера власти, про академию аппарата. Но никогда я не мог поверить, что эта наука мышей и кротов, шныряющих по коврам кабинетов, дает абсолютное всемогущество. Пусть старой объевшейся Европе почудилась миссионерская жертвенность, а Новому Свету — новая сила, но мы-то, прожившие с ним свой век?! Готовые к каждодневной молитве? Кто мы в этом мире на этой земле? Добро бы одни рабы и трусы… Но нет — это было бы слишком просто.

Нельзя, нельзя было соглашаться! Опасно заглядывать за полог и преступать запретную грань, опасно стоять близ края бездны.

Но Пермскому всего не скажешь. Бедняга Матвей! «Вы сходно чувствуете, а думаете врозь…» Кабы так! Бывает, что люди думают сходно, а чувствуют разно — вот это беда!

12

7 ноября Бедняга Матвей! Он исстрадался, вручая мне ключ от своей квартиры.

— Мне будет трудно смотреть на Олю, — бормочет он жалобно и вздыхает.

— Легче, чем мне, — бурчу я в ответ.

Когда-то меж нами не возникало таких неудобств, но то было прежде. За эти годы он стал в нашем доме своим человеком, частью пейзажа или семейного интерьера. В какой-то мере он больше друг Ольги, нежели мой, я по сей день невольно сохраняю дистанцию. Статус премьера, главной звезды, видно, застрял в моей подкорке.

Мне в самом деле не по себе. Не ощущаю гусарской лихости, необходимого куража. Да и откуда им нынче взяться? В следующем году — пятьдесят. Я чувствую себя осажденным — то мрачными мыслями, то заботами — заветное равновесие духа потеряно мною бесповоротно. И Ольге я не только обязан, я в самом деле к ней привязался. Она не только стоически терпит такого супруга и держит его в форме и норме, она к тому же весьма привлекательная дама, отнюдь не утратившая манка.

Зачем мне понадобилась настойчивая честолюбивая девчонка? Блюдо, которым меня угостят, вряд ли имеет особенно терпкий, неведомый экзотический вкус. Радость греха ушла навеки вместе с понятием греха. Встретимся с нею ровно в двенадцать, в час дня я уже буду маяться и думать, как оказаться где-нибудь вдали от Матвеева кургана.

Хуже всего, что мне понятна причина моей капитуляции. Все дело в том, что я зол на Ольгу. Согласен, она вправе сказать, что нету искуса тяжелее, нежели быть женой человека, который себя называет творческим с его оглушенностью собственной личностью, с его поглощенностью работой и, наконец, с его неприятием всех неизбежностей, из которых складывается бытовая жизнь — все это по плечу не каждой. Но ведь ты знала, на что ты шла! Знала, — чтоб выдать нечто стоящее, мне просто жизненно необходимо чувство защищенного тыла. Я должен верить: мой дом — моя крепость. И с чем же я сталкиваюсь в убежище, куда ускользаю зализывать раны? Моя жена меня предает! Вместо того чтобы встать со мной рядом в изматывающем меня споре с Пермским, она старается обнаружить мои уязвимые места, она донимает меня нотациями, как будто я все еще пациент, пришедший на прием в ее клинику.

Но если уж ты целитель душ, могла бы просечь, что от тебя я жду не возражений, а ласки. Если я чем-либо уязвлен, ты просто должна закричать от боли. Когда ты видишь, что я не понят, твоя естественная потребность — немедля заклеймить дикаря.

А кроме того, невредно помнить, что я ведь не только муж. Я — Ворохов. Я выстрадал свою правоту.

Полмесяца я жил в тихом бешенстве, и градус его уже зашкаливал. Жена моя, опора моя, ты заслужила наказание. Хотя и не узнаешь о нем.

Седьмого ноября, ближе к полдню, жду девушку в Матвеевом логове. Смотрю в невымытое стекло — за ним осенняя склизкая улица. Блеклое тоскливое небо цвета прокисшего молока. Пешеходы опасливо передвигаются, точно фигурки на тусклой доске. Они уворачиваются от ветра, надо думать — не от ветра истории, отметившей некогда эту дату.

Странное дело! Планета воюет, однако война скомпрометирована. Она уж давно не арена доблести. Глобус вращается и живет по им же отвергнутому закону, а то, что это противоестественно, вряд ли кому-то приходит в голову. Должно быть, сцена — последнее место, где трагедия еще уважаема.