Похоже, что подтекст был воспринят — похлопали вежливо, но растерянно. Пермский все, разумеется, понял и, как я отметил, был вне себя. Это доставило мне удовольствие.

Дома, понятно, меня осудили. Ольга бурлила, Матвей ей поддакивал. Спелись. День ото дня их дуэт приобретает все большую слаженность. Я поделился своим наблюдением. Я еще зряч и отлично вижу, что самоотверженная жена, а с некоторых пор и друг дома, не упускают любой возможности дать мне понять, сколь я несносен.

— А ты готов по любому поводу впиться в ляжку своему режиссеру, — парирует Ольга. — Стало синдромом.

— Спасибо. Ты очень профессиональна. Я-то думал, что и для нормальных людей, таких, как вы, мои дорогие, сегодняшнее действо есть пошлость.

— Уж больно ты все драматизируешь, — примирительно вздыхает Матвей. — Глеб поступает в духе времени. Возьми, например, футбольный клуб. Он носится со своими болельщиками. Лелеет и холит. И регулярно устраивает им встречи с кумирами. Теперь без фанатов не проживешь. Фанаты покупают билеты. И заполняют стадионы.

— Так будь последователен и честен. Скажи наконец, что мы игроки. И не тверди, что мы — художники.

— Глеба здесь нет, он тебе не ответит, — смеется Матвей. — Донат, примирись: все — художники. И на сцене и в зале. Всем нравится себя уважать. А ты им предлагаешь беседовать на уровне сапога. Им обидно. Берешь и опускаешь людей, которые тебе аплодируют.

— Знаю я цену аплодисментам. Да и людям. Любуюсь не первый день. Опостылели до потери пульса. Все эти сборища, все толковища. Особенно на этом стекле, — со злостью стучу по телевизору. — Свет мой, зеркальце, скажи, я ль на свете всех откровенней? На все готов, на все пойду, весь заголюсь, чтоб в тебе отразиться. Страстно, мазохически, пламенно рассказывают громадной стране все то, что не расскажешь ни матери, ни другу, ни собственной подушке. А приглашенные духовники с восторгом устраивают им порку. Однако ж после любой экзекуции следуют те же аплодисменты. Причем аплодируют и поровшие и выпоротые — парад идиотов!

— Ты не в себе, — произносит Ольга.

— Ну, еще бы…

— И кто это говорит? — Матвей покачивает головой. — Герой популярного романа «Человек, которому аплодируют».

— Благодарю вас, — я низко им кланяюсь. — Жена и друг не находят различия между шутом Донатом Вороховым и шутами гороховыми. Благодарю вас.

— Характер твой угрожающе портится, — холодно замечает Ольга.

Матвей продолжает изящно помахивать своей оливковой ветвью разрядки.

— Донатик, мы знаем, чего ты стоишь. И все-таки человек театра просто не должен быть столь серьезен. Тем более что давно известно: театр — повсюду. Он бесконечен.

Эта попытка детанта бесплодна. Я обрываю миротворца:

— О, да, театр никогда не кончается. Театр может лишь начинаться. То с вешалки, то с кулис, то с кассы. С буфета. С дирекции. С Полторака. Количество вариантов бессчетно.

Ольга и Матвей переглядываются. Ах, как они понимают друг друга. Нет, нелегко им нести свой крест. Угрюмая судьба их свела с невыносимым экземпляром. И вновь густое душное бешенство перехватывает мое дыхание. Чтоб окончательно не сорваться, я выхожу в другую комнату.

15

Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Если подумать, есть много дней, заслуживающих того, чтоб их помнить, а в памяти их застревает мало. Один профессор мне говорил: ее избирательные свойства практически остаются загадкой.

В конце тридцать четвертого года двадцать восьмого ноября решили поехать на «Турбиных» — я и Киров. Сразу же после театра он должен был возвратиться в Питер.

Я ездил на этот спектакль нередко. Многие с трудом понимали, с чего это я на него зачастил. Булгаков с его склонностью к мистике в этом усматривал некую связь, которая между нами возникла. Это его любимая тема. Мне рассказывали, что для вечерних застолий он придумывал всякие диалоги, происходящие между нами. Меня в них изображал с симпатией — я ему жалуюсь на жизнь, он мне по-дружески сострадает. Этакий хлестаковский стиль: «Ну что, брат Пушкин?». На равной ноге. Форма комическая, а по сути он выражал свою надежду на то, что я захочу с ним встретиться. Все набивался на разговор. Был уверен, что разговор все изменит.

В то лето он, надо признать, намаялся. Наши службы ему дали гарантии, что он с женой поедет в Париж вместе со мхатовскими артистами. Понятно, что это не состоялось, и он попал под холодный душ. С французских небес на отчую землю.

Они полагали, что я нахожу подобную игру в кошки-мышки полезной воспитательной мерой. Даже если это и было так, действовали они топорно, вышло тут больше вреда, чем пользы. Он впал в депрессию, и надолго. В этом коварном состоянии вовсе утратил чувство реальности — можно сказать, с особым жаром стал уповать на нашу встречу.

Писатели — забавные люди. Придумывать жизнь — их профессия. Казалось бы, следует отделять профессию от повседневности — нет же! Они, и отойдя от стола, по-прежнему продолжают жить в этом своем сочиненном мире. Вот и Булгаков не случайно рассказывал всяческие истории о том, как морально меня поддерживает. Суть этих шуток была понятна: сегодня я жалуюсь ему, завтра он жалуется мне. Такие особые отношения.

Мечтать никому не возбраняется, особенно в юношеские годы. А взрослому человеку положено все-таки не утрачивать трезвости, несколько себя укорачивать. Не заноситься, не зажигаться. Тем более мы с ним уже говорили. По телефону. Чего он добился? В сущности, ничего не добился. Службы в театре. О том ли мечтал?

Тем не менее, я действительно часто ездил во МХАТ на этот спектакль. Наши театры всегда тебя потчуют либо матросами, либо колхозниками, либо еще какой голытьбой. Со сцены словно несет махоркой.

Разумеется, это их обязанность — показывать победивший народ, но зрелище это, в общем, унылое, как говорится, глаз не ласкает. Тем более после тяжелого дня. Когда приезжаешь на «Турбиных», есть на кого и на что посмотреть. Поистине: самый опасный противник — тот, в котором есть обаяние.

Кроме того, мне очень нравилась эта актриса Соколова, которая играла Елену. Даже возникала охота увидеть ее не на подмостках. Но сразу раздумал. Есть уже опыт. Актриса на сцене — это одно, в жизни она — совсем другое. Стоит узнать ее поближе — не захочешь ни на какой спектакль. Как-то мне даже показали ее муженька — режиссера Баратова. Такой аккуратный румяный купчик. Кругленький, небольшого роста, ничем собою не примечательный.

В тот вечер мы простились с Сергеем, и он уехал в свой Ленинград. Всегда мне не нравился этот город, пусть он и колыбель революции. Все в нем мне было не по душе. И климат его, и его название, и эти его спесивые люди, считавшие себя выше других. Весь воздух его мне был чужим. Сергея я больше живым не видел. Спустя два дня его застрелили. И этот конец не мог не стать началом иного — нового — времени.

Я никогда не давал расслабляться — ни самому себе, ни другим. Держал свою руку на пульсе событий и научился на них реагировать. Можно сказать, достаточно жестко. Годы, когда многоликое общество меняет состав, при этом весь — от состава пластов до состава крови — это не бархатный сезон. И все же целое десятилетие после победы в гражданской войне я склонен считать относительно мирным. Эта война возобновилась с начала тридцатых — сперва в деревне, а позже настала очередь Города. Сразу после убийства Сергея.

Не спорю, его охрана работала с какой-то откровенной небрежностью. Именно это и провоцировало всякие толки и подозрения. Могу допустить, что мои соратнички, которые всегда ненавидели и ревновали его ко мне, задурили Медведю и Запорожцу их немудрящие набалдашники. Они и дали свободу рук осатаневшему шизофренику. Сергей, разумеется, жил с его Милдой, с этой латышской кобылицей, похоже, что голову потерял.

В конце концов, можно его понять. Живой человек, жена — старуха, мало того — больная старуха, рыхлая, сырая еврейка. Еврейки с возрастом, я заметил, становятся на редкость уродливы, смотреть невозможно, тянет зажмуриться. Такая же эта Полина Молотова. Зато псевдоним у нее — Жемчужина. Подходит ей как корове седло. Молотов краснел, объяснял. Что Жемчужина — точный перевод еврейской фамилии Перельштейн. Возможно. Неприятная баба. Надя была под ее влиянием.